Роль начала получаться и у меня, и Мейерхольд был вполне доволен ходом моей работы. «Но не делайте его стариком, – говорил он мне. – Посмотрите портрет Тьера. Надо при гриме исходить от портрета Тьера. Он в очках, энергичный и злой». Слова Мейерхольда не совсем совпадали с его показами. «Стариковство» у Мейерхольда было очень органично. Ему не приходилось добавлять внешней характерности к тому «стариковскому» фамусовскому поведению, которое особенно хорошо Мейерхольд показывал в некоторых сценах. Очень хорошо Мейерхольд укладывался «по-стариковски» на диванчик, складывая, как у покойника, руки у себя на груди и говоря слова ханжески-покорным философским тоном: «Ох, род людской! Пришло в забвенье, что всякий сам туда же должен лезть, в тот ларчик, где ни встать, ни сесть». Или непосредственно, «по-стариковски» зло и неожиданно кричал на Чацкого: «Ах, Александр Андреич, дурно, брат!» И в то же время глубоко, глубоко родственное обращение к Скалозубу, которое трудно передать словами, но оно такое «родственное», что похоже на сюсюканье: «У ты, у ты, у ты, у ты, холосий мальсик». Ложились на собачью улыбку Мейерхольда – Фамусова и слова: «Сергей Сергеич, запоздали, а мы вас ждали, ждали, ждали». В то же время Мейерхольд очень хорошо показывал, как барски ласково, а потом хищно-воровски Фамусов в первом акте пристает к Лизе. Многое я очень хорошо воспринял у Мейерхольда, но придал образу свою стариковскую характерность, которая тяжелила роль. Освободиться же от этой характерности я не мог, так как без нее у меня не получались заданные Мейерхольдом сцены. В оправдание свое скажу теперь, что мне не хватало стариковской фактуры. «Стариковское» у Мейерхольда было очень органично, оно было его, мейерхольдовским, и он действительно не прибегал к «характерным» приемам. Ему самому было пятьдесят лет. Этих пятидесяти лет он требовал и для Фамусова. Я в двадцать шесть лет должен был стать сорока– или пятидесятилетним Фамусовым, что было труднее, чем стать шестидесяти или семидесятилетним. Когда же я слишком «легко» репетировал, не нажимая на стариковскую характерность, я становился тридцатилетним человеком, которому не свойственны манеры, которые мне давал Мейерхольд. «Вы играли Фамусова сегодня семидесятилетним стариком, – говорил мне потом Мейерхольд, – а ему самое большое пятьдесят, а то сорок лет».