Интересно, что в первых явлениях спектакля у моего Картавина устанавливались сложные и несколько настороженные отношения со зрительным залом. Роль написана на всем протяжении комедийно, а зритель поначалу не очень-то смеется, он словно присматривается да раздумывает, как ему оценить этого человека. Правда, я и сам не стремился подчеркнуть комедийную сущность образа в начале спектакля. Мне было бы легче всего сыграть в этих сценах традиционно рассеянного чудака-академика и тем вызвать в зрительном зале смех. Но раз легче – значит, уже неправильно… И я понимаю настороженность зрителя: в Картавине в первом акте есть, как мне кажется, что-то неуловимо неприятное, какая-то внутренняя отгороженность от жизни и людей, хотя он и в первом акте шутит, сердечно разговаривает с Лидой и снисходительно заминает скандал, вызванный неумным поведением Раечки.
Еще меньше смешного в Картавине второго акта – взвинченном, злом, раздраженном делами комиссии, своим вынужденным участием в ней. Но есть в этой злости уже нечто отрадное: кончилась спячка, ушло благодушие, Картавин вырван из зоны покоя, охвачен невольным брожением, негодованием против чебаковских микробов, которые «должны подыхать, но не подыхают, хотя это совершенно не научно». Мне хотелось показать, что перестройка человеческого сознания – это не внезапный, единичный акт, но процесс многотрудный и сложный. Усталый, брюзжащий на весь свет, выбитый из колеи, Картавин находится как бы на старте этого большого пути. До финиша еще далеко, но движение уже началось.
Во всем, что в дальнейшем происходит с Картавиным, нужно, мне кажется, различать два обстоятельства.