Соприкосновение с ним обогащало любого художника, вводило в тот захватывающий дыхание круг жизни в искусстве, в котором всегда пребывал Мейерхольд. Я не знаю человека, у которого при воспоминании о Всеволоде Эмильевиче не загорелись бы глаза, не начали бы они светиться лукавым блеском, озорным огоньком, не возникало бы чувство восхищения необычайным талантом человека и художника. Конечно, он был похож на великих людей и художников эпохи Возрождения. Его образ – то он в изломанной позе на портрете Бориса Григорьева, во фраке и цилиндре, то в феске, склонившийся над экземпляром пьесы, то в военной фуражке с красной звездой или в шапке-буденовке, то наклонившийся к своему режиссерскому столику и облаченный в добротную рабочую куртку – везде он разный и неуловимый.
Что это? Любовь к переодеваниям, рисовке, позерству, к которым может возникнуть скептическое отношение? Нет. В том-то и дело, что это сама мятущаяся суть Всеволода Эмильевича. Он органичен в своей природной театральности, в своих страстных увлечениях.
Я уже писал о принадлежавшем ему самому выражении «мейерхольдовщина», осуждавшем легковесное, чисто внешнее восприятие его театральных идей и столь же внешние вульгарные подражания Мейерхольду. Но как обогатились ученики Мейерхольда, которые сумели разобраться в глубоких достоинствах этого мастера и художника, переварили в своем творчестве элемент режиссерского и актерского мастерства, эстетических воззрений и критериев Мейерхольда, сумели избежать внешних и вульгарных подражаний. Учениками Мейерхольда считают себя не только встречавшиеся с ним актеры или режиссеры, но и художники, композиторы, драматурги, поэты и даже пианисты, которым посчастливилось почерпнуть для себя внутренние богатства из художественной сокровищницы Всеволода Эмильевича.