Я просто при этом испытывал какое-то щемящее, давно забытое чувство. Удивительные, скажу вам, эти хитрые, тонко устроенные в нашем сознании штуки - ассоциации. Обнимая старика, я, как ни странно, испытал чувства, как мне казалось, такого же, как и Ха-рон, забытого и потерянного в прозаичных буднях обыкновенного человека. Только коренного москвича. Кем и являюсь с самого рождения. А именно с тысяча девятьсот пятьдесят девятого года от Рождества Христова, когда моя Москва была совсем другой. Когда не было такого количества машин на Пушкинской площади, где стоял мой дом и где прошло все мое детство; когда люди относились друг к другу совсем по-другому; когда считалось не просто удачей, но великим, чуть ли не вселенским счастьем попасть на вечера поэзии, где пел Окуджава и с нероновским вдохновением читали свои стихи Евтушенко и Вознесенский.
Нет, я тогда был маленький и не мог знать о существовании таковых вечеров, и тем более знать имена этих поэтов, но память - на то она и память - весьма пластична и многообразна. Ведь не зря существует такое понятие, как память души.
- Ну, - сказал я Карпу Тимофеевичу, - пусть к тебе будут благосклонны боги Олимпа: Зевс с Посейдоном, Афина, Гефест… Да и наших туда же: Перуна с Ярилой. Будь счастлив, дорогой мой Харон. И спасибо тебе.
- Да ты не волнуйся, барин, - он едва заметно улыбнулся, - ночь длинная, луна тихая, а лошадка дорогу знает. Отосплюсь… - Он немного помолчал, затем лукаво захихикал и добавил под конец: - Сказывали, что храплю, барин, не хуже тебя и своей лошади. А ты говоришь, бабы. Пущай себе лучше судачут. Ну и ты, дамочка, - обратился он к вдове, - не тирань себя понапрасну. Отыщешь.